Лоранс Гийон: Я пришла в Православие как варвар

Отправлено 13 сент. 2016 г., 17:17 пользователем Ксения Ванакова   [ обновлено 13 сент. 2016 г., 17:18 ]

ЛОРАНС ГИЙОН , МАРИЯ ВЕЛИКАНОВА | 8 ФЕВРАЛЯ 2016 Г.

Лоранс Гийон: Я пришла в Православие как варвар

Лоранс Гийон – француженка, которая уже почти 20 лет живет в России, исповедует православие и занимается музыкальным фольклором. Она профессионально играет на средневековых инструментах, часто выступает с концертами, где исполняет средневековые французские песни и произведения русского фольклора. Что привело француженку в Россию и Православную Церковь?

Религия детства

Религия моего детства настолько смешивала чудесное и мрачное, что в совсем еще нежном возрасте я увидела во сне кладбище, где цвела сирень и в сиянии пели птицы: преображенное кладбище.

Я бывала на кладбище каждый год, потому что мой отец, красивый юноша, умер через год после моего рождения от сердечной недостаточности. Это было кладбище индустриального городка в области Ардеш; Анноне был таинственным и мрачным городом, печальным и поэтичным. Дома меня неотступно преследовали фотографии отца. Мне рассказывали о нем со слезами на глазах. На день Всех Святых я ходила с мамой возлагать хризантемы на серый камень, похожий на горизонтальную плотно закрытую дверь среди незапамятных кедров, из которой исходило глубокое молчание.

Мой дедушка не ходил к Мессе, но считал, что другим членам семьи положено это делать. Я помню Распятие в натуральную величину в мрачной церкви, цветы и статуи святых с отстраненным взглядом, бело-голубую Богоматерь и розовые пятна света от витражей на сером мощеном полу.

Возмущенные судьбой Христа, вместе с двоюродной сестрой мы планировали перед Пасхой пойти освободить Его. Мы играли с пупсом в Святое Семейство: я была Богородицей, она — Иосифом Обручником; она надевала для игр старую шляпу, а я — платок. Нас очень впечатлил итальянский фильм «Марчеллино, хлеб и вино», в котором маленький сирота, которого приютили монахи, нашел на чердаке большое Распятие и разговаривал с ним. В конце концов Христос спустился с креста и забрал мальчика на небо, к его ушедшей матери.

Была у нас и более еретическая игра, в Рай и ад; мысль о том, чтобы оказаться в лапах у чертей вызывала у нас сладостное содрогание. Эти озорные мальчишки, которые склоняли нас к дурному поведению, казались нам, в конце концов, весьма интересными товарищами.

На Рождество, самая юная из моих тетушек украшала елку чудесными игрушками, настоящими свечами, закрепленными на держателях в форме павлина, и елочным дождем. Белоснежный дождь, легкий, казался мне упавшим с облаков, сказочным; мне очень нравился восковой младенец Иисус, лежащий в соломе, среди одетых в бархат сантонов, овечек и бумажных скал, усеянных мхом и веточками.

А на следующий день среди подарков мы находили шоколадное сабо с маленьким сахарным младенцем Иисусом, лежащем на розовой вате, шоколадные конфеты в блестящих и шуршащих обертках, и мандарин.

Я читала «Священную историю», найденную у тетушек на чердаке, как приключенческий роман, о котором мне сказали, что все, что там написано — правда. На нас с кузиной производили огромное впечатление жития мучеников. Моей любимой святой была Жанна д’Арк. Ее изображение украшало один из учебников истории в начальной школе: юная, связанная, в экстазе, языки пламени уже касались ее ног, и монах протягивал ей Распятие. Поскольку по характеру я походила скорее на мальчишку-сорванца, чем на юную барышню, я легко представляла себя среди солдат, в прекрасных блистающих доспехах, со знаменем, расшитым королевскими лилиями.

“Отец Мефистофель”

Когда я переехала к маме, в нашу деревню в долине Роны, она отправила меня в воскресную школу, потому что отец был усердным католиком. В начале занятия вел старый и добрый кюре, с которым мы читали комиксы о первых мучениках, катакомбах и Колизее. По дороге из школы я часто заходила в церковь, если в ней никого или почти никого не было. В полумраке я слушала как звук моих шагов звучит в пустоте. Я видела двух-трех коленопреклоненных людей на скамьях, статуи кюре из Арса, маленькой Терезы с букетом лилий, и красную лампаду перед Престолом.

В церкви было спокойно, таинственно, немного неуютно, пахло ладаном и воском. Я входила в исповедальню, становилась на колени, и за решеткой кто-то говорил мне: “Я вас слушаю, дитя мое». Поскольку меня слушали, я с удовольствием говорила обо всем, что приходило мне в голову.

Священник, который меня исповедовал, был красивым и суровым юношей, которому за черные волосы, двумя углами лежащие на лбу, и несколько треугольное бледное лицо, прозвали Мефистофелем. В день, когда его перевели служить в другой город, он пришел к моей маме и сказал, что хотел бы со мной попрощаться. Я страшно удивилась: какого черта, если я могу так выразиться?!

У меня не было никаких особых отношений с Мефистофелем, я даже слегка побаивалась его. Но когда он с волнением прощался со мной, я поняла, что голос в исповедальне — это был он, именно он выслушивал меня все это время. В некотором смысле он был моим первым духовным отцом, но я не помню содержания наших бесед, не помню, в какой мере беседы с ним повлияли на мою детскую душу. Сегодня я дорого дала бы за то, чтобы узнать его настоящее имя и разыскать его.

Как и дедушка, мама к Мессе не ходила, но меня туда отправляла. Однако чем старше я становилась, тем более Месса становилась тяжкой обязанностью. Старого настоятеля и его Мефистофеля сменил современный клир, готовый со всем пылом воплощать в жизнь новшества II-го Ватиканского собора. Два служащих священника казались мне очень слащавыми, но они хотя бы были добрыми. А тот священник, которого поставили преподавать в Воскресной школе, был настоящим Великим Инквизитором и обвинял меня в том, что я задаю «безбожные вопросы». Поэтому, когда я узнала, что он попал в серьезную автомобильную аварию и больше не вернется в наш приход, я, без всякого ханжества, не скрывала радости.

Монашеское призвание?!

Вскоре после этого отец моей кузины, человек, который меня завораживал, привлекал и, в то же время, пугал, покончил с собой во время обострения маниакально-депрессивного психоза, и кузина на учебный года переехала к нам. Она не знала, что ее отец умер, а я знала, потому что, хоть это и не входило в мои привычки, я ощутила в своем окружении такую тревогу, что подслушивала у дверей. Меня заставили поклясться, что я ничего ей не скажу, и хотя, опять же, и это было мне не свойственно, я старательно молчала.

Мы ходили в одну школу, вместе ходили на Закон Божий, и в один и тот же приход к той самой занудной Мессе, на которую мама нас не сопровождала. Один раз я попыталась прогулять, но маме это совсем не понравилось. Так что мы туда приходили, но ненадолго. Потом мы шли лазать на большую скалу, установленную в качестве украшения посреди деревни, бродили по заброшенному средневековому кладбищу, где можно было иногда увидеть в траве обломки человеческих костей. Мы также гуляли и на действующем кладбище, за Скалой.

Мы шли от надгробья к надгробью под ясным солнцем и веселым мистралем. Некоторые могилы были старыми, покрытыми мхом и заросшие дикой травой, а надпись почти стерлась. Другие были совсем новыми. Мы разглядывали распятия, керамические или настоящие цветы, украшавшие могилы. В то время надгробья часто украшали венками, сплетенными из черного и лилового бисера, которые казались нам очень красивыми. На нас производила сильное впечатление смерть молодых, один раз мы даже почувствовали страшный запах тления тела мертвого ребенка, лежавшего во временном склепе, на входе в кладбище.

Во время Мессы маленькие шалопаи постоянно безобразничали на верхней галерее. Церковь постепенно избавляли от дешевых и слащавых статуй, и она становилась все более голой, похожей на надгробные часовни на богатых могилах кладбища в Анноне. Чтобы привлечь внимание слушателей, священники читали Евангелие «с выражением», как в театре, а иногда и с местным диалектным произношением. Все читалось и по-латыни, и по-французски, но все равно, ничто не привлекало нашего внимания.

Внезапно я с ужасом осознала смысл одной из молитв на Мессе: «Господи, даруй нам монашеские призвания». Мне объясняли, что призвание, это что-то вроде рекрутского набора в XIX веке. Бог выбирал себе жертв, даровал им призвание, и, хотят они или нет, им приходилось отправляться в монастырь. Потому что призвание было непреодолимым, и Богу нельзя было сказать «нет». Со свойственным ей садизмом мой кузина, когда семья переживала новую трагедию — удаление опухоли у трехлетнего мальчика, заявила: «Вот видишь, ты ничего не хочешь слышать от духовном призвании, но если бы ты сказала Богу, что ты хочешь стать монахиней, Он наверняка сотворил бы чудо с нашем маленьким кузеном».

Со свойственным мне простодушием я не спросила ее, почему же она сама не возьмет на себя такую героическую миссию, и начала горячо молиться о том, чтобы Господь совершил чудо даром. Зато когда в церкви все хором молились о том, чтобы больше людей услышали призвание, я всегда молчала.

Фото: cha108.livejournal.com

Фото: cha108.livejournal.com

Я по-прежнему была одной из лучших учениц по священной истории, и местные священники возлагали на меня большие надежды. Во время духовных упражнений перед торжественным причастием мне предложили подписать обещание, что я и впредь буду жить церковной жизнью. Я отказалась, к всеобщему возмущению, сказав священникам, что я вовсе не знаю, какой будет моя духовная жизнь во взрослом возрасте. Вскоре я перестала ходить на мессу; мама довела меня до Причастия, почувствовала, что выполнила долг памяти перед дедушкой и больше не настаивала на том, чтобы я посещала церковь.

Правда Достоевского

Через два или три года я уже окончательно презирала современное ханжество, с песенками под гитару, правильными морализаторскими высказываниями и призывами «прийти в молодежный центр при храме с моими школьными друзьями» под предлогом, что все мы братья. Я – сестра этой компании пупсиков? Это же просто смешно! Мы никогда не пасли вместе Божьих овечек, и вряд ли это возможно. Я оставила священную историю и увлеклась греческой мифологией.

На мой девятый день рожденья мама, чтобы подкрепить мой интерес к этой в высшей степени культурной теме, подарила мне Илиаду и Одиссею в издании Плеяд, в переводе Виктора Берара. Я воспылала к этой книге такой страстью, что буквально выучила ее наизусть. После этого я изучила античную Грецию вдоль и поперек, а чуть позже и Византию через романы Казанзакиса. Наконец мне это наскучило, мне казалось, что я исчерпала тему. Перед Пелопоннесскими войнами меня заклинило, а философия Платона была слишком сложной.

В этот момент одна образованная дама из нашего окружения посоветовала мне почитать «русских».

Я начала с «Детства» Горького, книги, которая одновременно заворожила меня и переполнила ужасом, смесью нежности и дикости. Затем я стала читать Толстого, сначала «Войну и мир», которую я проглотила, как прежде «Илиаду», и, разумеется, по уши влюбилась, как и положено, в князя Андрея.

Наконец я добралась до Достоевского, прочтя по дороге Гоголя и Чехова. Я начала с «Преступления и наказания» и приблизительно на пятнадцатой странице решила, что не могу это читать, все слишком ужасно (мне еще не было пятнадцати лет). Но все же продолжила, вдохновленная и пораженная личностью Сони. Так что за этим последовал «Идиот», «Братья Карамазовы» и «Подросток». Для «Бесов» мне не хватило зрелости, но те три книги произвели на меня громадное впечатление, особенно братья Карамазовы и старец Зосима.

Странным образом я сразу почувствовала, что все, что Достоевский описывает — на самом деле, правда, испытанная, выплавленная в горниле его личного опыта и личного страдания; позже я много раз убеждалась в этом, и это касалось не только русских. Ошеломленная своими открытиями, я совершенно не обращала внимания на французскую литературу XIX века, которую я прочла намного позже, несмотря на то, что она была «по программе».

Французская литература казалась мне очень депрессивной, а Достоевский — нет. Почему? Потому что человеческие марионетки Достоевского, разрываемые диаволом на части, метались, как в театре теней, на сияющем фоне, а в наших великих романах той же эпохи вовсе не было света. Я часто спрашивала себя, как я могла раньше считать христианство слащавым и пыльным?

Христос Достоевского вовсе не было добрым бородачом с блаженной улыбкой, а старец Зосима снова делал значительными сострадание и милосердие. В свете его слов я открывала другой подход к понятию греха, космический, противоположный тому, что было мне знакомо, не имеющий ни какого отношения к той морали которой мне прожужжали все уши в воскресной школе, этой наивной и обязательной приветливости. Христианская любовь, абсолютная и искупительная, была чем-то совсем другим, и я не могла ее достичь.

Я была нежным ребенком, мухи не могла обидеть, а литература, эпическая или романтическая, античная или почти современная, русская или французская, являла мне образ бесконечной способности к злодеяниям, свойственной человечеству на протяжении всей истории; при этом человеческая история, если смотреть вглубь веков, обретала величие и трагическую поэзию, которых не хватало современности и недавнему прошлому. Мир, в котором я выросла, если не учитывать лавину трагедий, обрушившуюся на нашу семью, не дал мне видеть никакой жестокости, ни умственной, ни физической, и я никогда не чувствовала себя в опасности.

Я находила в нем некоторую поэтичность, благодаря естественной склонности к преобразованию материала, оказавшегося в моем распоряжении, однако в разгар шестидесятых годов и моего отрочества в целом мир казался мне все более ограниченным, безнадежно банальным, уродливым и пошлым. К тому же я слышала немало рассказов об ужасах войны и освобождения, и мне казалось, что эта надежность и легкая жизнь, искусственное веселье и глуповатая беспечность крали у нас главное в жизни – ее глубокую правду.

Благодаря русским писателям я узнавала мир таким, какой он есть: театр вечной войны между добром и злом, а не социальное отступление, где радостно поющее завтра водило хоровод с правами человека под умиленные улыбки священников с гитарами и цветочным дождем начинающих хиппи.

Встретить своего старца Зосиму

Когда я отправилась учить русский язык в Париже, я решила, что перейду в православие как только встречу своего старца Зосиму. Но, странным образом, знакомые православные вовсе не стремились с распростертыми объятиями принимать меня в свою Церковь. Они считали, что француженке там нечего делать.

Моя преподавательница русского языка, мадам Маркаде, мечтала, чтобы я написала диссертацию об иконах отца Григория, и с этой целью отвезла меня в церковь Святой Троицы в Ванв, чтобы я привыкла к этим иконам и познакомилась с отцом Сергием Шевичем. Я тогда уже немного работала с Леонидом Успенским, который, когда я явилась к нему вся в черном, с серебрянным крестом, посмотрел на меня со своеобразной молчаливой, но очень выразительной иронией, свойственной такому молчаливому человеку.

Отец Сергий показался мне как бы явившимся из другого мира — это был маленький старичок с абсолютно седой бородой и волосами, с синими, слегка лукавыми глазами и лицом, исполненным неуловимого сияния, какого я никогда еще не видела. «Отец Сергий учит без слов», – говорил о нем его духовный сын, отец Иоанн. Это и был тот старец Зосима, которого я повсюду искала. Но он не стал торопиться с духовным «удочерением» и сначала отправил меня в скит Святого Духа, в Мениль-Сен-Дени.

Там меня принял отец Варсонофий, на которого «монашеский стиль», хоть и не осознаваемый мной, произвел то же впечатление, что и на Леонида Успенского. Отец Варсонофий тоже произвел на меня огромное впечатление, поскольку, несмотря на то, что он был французом, он был похож на русского богатыря, в нем было нечто величественное и аскетическое, короче говоря, это был совсем не тот мир, что в воскресной школе моего маленького городка.

Фото Марианны Киселевой, svoboda.org

Фото Марианны Киселевой, svoboda.org

Церковь в Скиту, скрытая за деревьями, маленькая, смиренная, с синим куполом, хранила иконографические сокровища, которые все более изумляли меня благодаря рассказу и пояснениям отца Варсонофия при свете свечей. Иконы раскрывались как драгоценная книга, страницы которой он перелистывал передо мной. Я восхищенно познавала в этой столице, показавшейся мне холодной и унылой, несмотря на всю ее знаменитую красоту, таинственное, строгое и сияющее средневековье, живое, передаваемое, в которое я могла врасти и пустить корни.

Я стала постоянно ездить в Скит с подругой, и отец Варсонофий в своем ледяном доме угощал нас чаем лапсанг-сучонг, и в разговоре за чаем наставлял нас; на многие свои вопросы я в этих беседах получила ответ. Я с волнением прочла «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу» и отксерокопированные выжимки из записей старца Силуана, а еще — беседу святого Серафима с Мотовиловым. Добротолюбие же оставалось недосягаемым.

Романтика и ритуальные штуковины

Мне было восемнадцать лет, я была очень романтичной и не видела себя аскетом, как, впрочем, и отец Варсонофий. Я не очень-то понимала разницу между католичеством и православием с догматической точки зрения. Как и на послов святого князя Владимира в Константинополе, на меня действовала красота обрядов и пения, освященных церквей, облачения и свечей, а богословие становилось понятным только благодаря иконам. Хотя, если поразмыслить, литургия в Ванв мало чем напоминала патриаршую службу в Успенском соборе Кремля.

Это был очень бедный приход, чьим главным украшением (точное слово) были иконыотца Григория и присутствие отца Сергия, такое скромное, но сияющее и очень впечатляющее. Маленький хор пел чудовищно плохо. Его звездами был старый голландский монах, бывший дирижер, со страшно дрожащим голосом, и старая русская, обожающая музыкальные финтифлюшки XVIII века, которые она бравурно исполняла, с трелями охрипшего соловья. Так что мое увлечение православием было глубже, чем казалось моей семье.

Мне были жизненно необходимы эти «ритуальные штуковины», на которые мои сверстники смотрели свысока. Сейчас, по прошествии некоторого времени, я понимаю, что не столько ритуал с его таинственным посланием был для них недоступен, сколько вообще любая форма поэзии. Эти люди жили в состоянии оторванности от источника жизни, от своих корней, от своих предков, от своего детства. Они упивались теориями, идеологией, абстрактным крючкотворством или же с головой бросались в наслаждение материальными благами, а мне говорили, что отказываться от этого – значит отказываться от реальности.

Мне эта реальность казалась мало привлекательной: короткий путь из пункта А в пункт Б, от рождения к смерти, проходя через учебу, карьеру, пенсию и шашлыки по воскресеньям. Один американский православный священник, измученный необходимостью постоянно отвечать на каверзные вопросы от представителей других, более современных и ясных конфессий, в конце концов произнес: «На мой взгляд, главная разница в том, что православие нравится детям». Это действительно значительная разница. Во всяком случае, для меня, оставшейся ребенком, и сегодня я даже готова утверждать, что остаюсь ребенком на всю жизнь.

Нетронутая традиция

К тому же, у меня был архаический темперамент. И православие давало мне нечто, что трудно было найти у нас, если не учитывать гастрономическую область: нетронутую традицию, живую, которая погружала сразу вглубь веков. В некотором смысле можно было сказать, что меня воспитали приверженцы старых французских традиций. Но они не передали мне подлинной традиции, потому что многие люди их поколения, родом из XIX века, твердо и непоколебимо верили в Прогресс.

Мой дедушка страшно презирал крестьян, ему казалось, что он поднялся намного выше их. Бабушка происходила из среды рабочих, честно разбогатевших благодаря усиленному труду. Я чувствовала за собой какой-то разрыв, и искала под ногами чернозем, в который могла бы пустить корни, чтобы лучше стремиться к небу.

Мне нравилась воссоединяющая православная концепция вселенной, тонкие связи, превращающие каждый приход в микрокосм, смысл, который она придавала каждой вещи и каждому жесту, ее торжественность и свет. То, что она находится вне времени, помещало меня в некую протяженность, делало доступной тайну времени. Православный мир казался мне похожим на огромный собор, в котором каждый элемент, будь то современный, или древний, дополнял остальные и занимал необходимое место.

“Вы молитесь?”

Отец Сергий на исповеди, как правило, ничего мне не советовал. Он только спрашивал: «Вы молитесь?». Это было единственное, о чем следовало говорить. Разумеется, я молилась недостаточно, совсем мало. Когда я заговорила об этом с отцом Варсонофием, он ответил: «Это работает. Это факт, который я знаю на опыте. Я ничего не могу вам доказать. Но и вы можете испытать это на своем опыте». Для меня стало очевидным: для того чтобы «возлюбить ближнего» полностью, вплоть до того, чтобы отдать за него жизнь, нужно долго работать над собой, и без помощи Божией у нас мало шансов на успех. Католическая религия говорила мне о «добрых делах» и «хороших поступках», но она не научила меня молиться.

Несмотря на это, когда, в возрасте девятнадцати лет, в день Богоявления, я приняла православие, я ощущала панику. Мне казалось, что я отрезаю себя от своего окружения. В некотором смысле, так оно и случилось. Мадам Маркаде, моя преподавательница русского, была категорически против моего обращения. Через несколько лет, в течение которых я тщетно пыталась «приспособиться» к Западу, на котором родилась, я вновь ее встретила, и она осыпала меня суровыми упреками: «Ну и чего ты ждешь, дура ты эдакая? Ты хотела стать православной? Ну так ты ей и стала! Ты потеряла французские корни, ну так сделай мне одолжение, ходи хотя бы в ту Церковь, которую сама выбрала!».

И тогда я стала постепенно возвращаться в Церковь и углублять духовную жизнь, что и продолжаю делать по сей день. Это возвращение в Церковь совпало с возвращением к России, куда я, в результате, переехала, и где я постепенно поняла, что пущенные мной православные духовные корни таинственным образом, соединились с моей французской стороной и вобрали ее. Черенок привился. Иногда я думала, что если бы я узнала Бернаноса, Гюстава Тибона и Мари Ноэль тогда, когда я начала читать Достоевского, мой путь был бы другим. Но этого не произошло, я получила литературное и духовное воспитание русской, что, естественным образом, привело меня в православие.

Я несколько раз встречала католиков, которые «интересовались» православием, но не делали последнего шага. Как только я захотела молиться и причащаться с православными, я этот шаг совершила, легко и радостно. Я знаю людей, которые пришли к этой религии интеллектуальным путем, в результате философских размышлений. Я — совсем не так, я пришла как варвар, потому что увидела красоту. Но православие так глубоко питает меня, что я не могла бы почитать Бога не «у нас».

Перевод с французского Марии Великановой

Comments